Дважды эмигрантки. Юля Варшавская — о том, как женщины-ученые возвращались в СССР и что их там ждало
«Прежде чем пускаться в плаванье, то есть: распродав и раздав весь свой скарб, сказать „прости“ всему и вся — взвесь хорошенько, стоит ли того страна, куда ты собираешься, да и можно ли считать это страной».
Эти слова написала Марина Цветаева в Париже в 1937 году: к тому моменту ее мужа и по совместительству агента советской разведки Сергея Эфрона уже рассекретили в Европе и срочно эвакуировали на родину. Сама поэтесса, после тяжелых раздумий, отправилась вслед за ним, продолжая сомневаться в правильности такого решения. В отличие от своей семьи, очарованной иллюзиями о советской власти, Цветаева догадывалась, что в СССР эмигрантов не ждут с цветами и объятиями. И, как мы знаем сегодня, она оказалась права (подробнее о судьбе вернувшихся в 1930-е и 40-е годы можно прочитать в одной из предыдущих колонок цикла). Родные Цветаевой довольно скоро попали в лагеря, муж был расстрелян, а сама поэтесса покончила с собой в 1941 году.
Еще с 1920-х советская власть задумалась о том, как вернуть эмигрантов на родину: стала предлагать им разные формы амнистий, должности в новой системе и другие «плюшки». Обычно этим занималась хорошо обученная агентура, но у людей был еще и, так сказать, органический интерес к новому государству. Не только у русскоязычных, живших за границей, но и у иностранцев. Европу только что потрясла Первая мировая война, многие были разочарованы в существующем мироустройстве. Поэтому «социальный эксперимент в отдельно взятой стране» привлекал тех, кто хотел получить возможность строить что-то новое и смелое с нуля — и был готов на риски. К тому же в 1930-е в некоторых странах Европы стало совсем неспокойно, а евреям — так и вовсе небезопасно. Правда, практика показала, что из лап одной диктатуры они чаще всего попадали в когти другой (вспомним печально известную историю немецкой актрисы Каролы Неер).
И все же в 1920-е надежд и иллюзий было много, а информации о реальных рисках — мало. И если мы говорим о женщинах, то с приходом большевиков и появлением на политической арене Александры Коллонтай, им были даны уникальные для того времени права. Они могли получать образование, работать на равных условиях с мужчинами и заниматься наукой. Последний фактор был очень важным для тех женщин, которые успели еще до революции (когда на родине таких возможностей не было) получить образование за границей. Более того, большинство женщин, уезжавших еще со второй половины ХIХ века получать дипломы в Швейцарию или другие европейские страны, делали это как раз для того, чтобы вернуться домой профессионалками и специалистками. Но чем все это заканчивалось?
Отмотаем чуть назад: первая женщина-врач, Надежда Суслова, получив образование в Университете Цюриха, не просто сразу вернулась в Россию — она увезла на родину и своего швейцарского жениха Фридриха Эрисмана (даже сегодня такое может случиться не в каждой семье). Но то был конец 1860-х, и самые прогрессивные представительницы своего времени надеялись на перемены, особенно в отношении своих прав и свобод. В конце концов, помимо удивительной карьеры в медицине, Сусловой действительно удалось добиться открытия в Санкт-Петербурге Женских фельдшерских курсов. Кроме того, она активно выступала за права женщин в других сферах: привезла из-за границы лучшие социальные и научные практики, которые ох как могли бы пригодиться на родине.
Однако и она стала жертвой политики, несмотря на все заслуги перед отечеством. В 1896 году ее мужа уволили и выслали из страны за то, что он выказал неугодную власти позицию, а сама Суслова осталась буквально в нищете в России (профессия и карьера вовсе не обещали тогда женщине доходы, их семью содержал Эрисман). Супругам в итоге пришлось развестись, а легендарный медик в последние годы жизни бесплатно принимала крестьян в Крыму, куда поехала за вторым мужем. Пока не умерла в 1918 году, в разгар революции, от паралича сердца: как тогда писали, «не в чем в гроб лечь было»: «босую клали» в землю.
Потом наступил ХХ век, и женщины, которые возвращались из европейских университетов на родину, сразу попадали в исторический замес или для них не было работы, отвечающей их квалификации, — потому что они женщины. Иногда с ними происходило и то, и другое: блестяще отучившаяся в Лозанне Вера Гедройц, будущая звезда хирургии, сначала была отправлена в провинциальные больницы, где провалилась в такую депрессию, что пыталась покончить с собой, а потом вообще поехала врачом на Русско-Японскую войну. Но даже в самые сложные времена (пара войн и революций, плюс, ее не раз отстраняли от практики за активную общественную позицию) Гедройц отказывалась эмигрировать. Хотя уже в последние годы, медленно умирая от рака в своем доме под Киевом, она вспоминала, как ее приглашали руководить лабораторий в Швейцарии. Но мы так и не узнаем, сожалела ли она по-настоящему о своем выборе.
Многие возвращались в Российскую империю после Первой мировой войны — и были вынуждены снова убегать после революции. Такая судьба постигла еще одну героиню этого цикла: педагога и психолога Елену Антипову, которая отучилась сначала во Франции, где познакомилась с самыми прогрессивными методиками работы с детьми с особыми потребностями, а потом работала в Женеве, в Институте Жан-Жака Руссо. Местные профессора пророчили ей солидную научную карьеру (в те годы там работало и училось много женщин, это было очень либеральное и прогрессивное учебное заведение), но в 1917 году Антипова была вынуждена вернуться в Россию, чтобы найти своего раненого отца.
И осталась в Петербурге на несколько лет: пошла работать в Психоневрологический институт, который возглавлял Владимир Бехтерев. Там она смогла поделиться знаниями, полученными во Франции и в Швейцарии, с командой молодых ученых. Антипова стала работать с сиротами и беспризорниками в Центральном карантинно-распределительном детском пункте Наркомпроса. За годы работы в России она помогла сотням детей. Однажды к ним зашел изучавший жизнь в СССР писатель Герберт Уэллс — говорят, он был поражен тем, как команда педагогов работала с детьми. Но уже в 1922 году вместе с мужем Антипова оказалась пассажиркой «философского парохода». И «пригодилась» Антипова, в итоге, не на родине, а на другом конце света — в Бразилии.
Елена Антипова, как и многие белые эмигранты, видела революцию и приход большевиков своими глазами, поэтому иллюзий по поводу карьерных перспектив «в новом государстве» у нее не было. Совсем по-другому оценивали ситуацию те, кто в самые кровавые годы жил вдали от родины, и в 1920-х ехали домой, полные надежд и полученных за границей знаний. К таким реэмигрантам относилась Лина Штерн, которая приехала в Москву в 1924 году и затем вошла в историю как «первая женщина-академик СССР». Казалось бы, в самом титуле заложен успех: получается, не всех вернувшихся ученых ждала трагическая судьба?
Подождите, эту историю надо до слушать до конца: режим всех догонит.
Лина Штерн родилась в 1878 году в латвийском городе Лиепая (тогда — Курляндия Российской империи). А главное, она родилась в правильной семье: ее отец был не только успешным коммерсантом, но и, очевидно, прогрессивным человеком. У его дочерей были не только домашние учителя и гимназическое образование (что уже было неплохо для девочек той эпохи), но и возможность учиться в европейских университетах. Так Лина оказалась в Женеве — на медицинском факультете. Хотя мечтала учиться на родине, но для девушки-еврейки (да еще из черты оседлости) путь в высшее образование в Российской империи был закрыт.
Защитив диссертацию в возрасте 28 лет, Штерн вернулась домой, планировала подтвердить диплом в Москве и работать земским врачом (как когда-то Вера Гедройц). Но в этот момент ей пришло письмо от швейцарского профессора, выдающегося физиолога Жана-Луи Прево, который специально договорился об уникальных условиях для женщины-ученой — предложил ей стать ассистентом на его кафедре. Конечно, Лина приняла предложение, вернулась в Женеву, где уже через пару лет стала приват-доцентом и до 1917 года читала курс физиологической химии в университете.
А в 1917 году она стала первой женщиной, получившей звание профессора и возглавившей кафедру. Это был невероятный успех: Штерн нашла свою тему исследований (оксиды) и ездила по конгрессам с докладами, где ее с уважением принимало мировое научное сообщество. «Если бы Лина Штерн ничего другого не сделала, кроме открытия оксидов, то уже только одним этим она завоевала бы почетное место в биохимии», — сказал про нее немецкий биохимик Карл Нейберг.
После начала революции многие люди из швейцарского окружения Лины Штерн стали переезжать в Россию, окрыленные перспективой больших социальных изменений в стране. Кроме того, советская власть понимала, что с отъездом сотен тысяч образованных людей просто некому будет развивать науку и технологии. Поэтому ученых заманивали всеми силами — обещали комфортную жизнь, должности, а главное, возможность экспериментировать и заниматься исследованиями. К 1924 году к возвращению созрела и Штерн. Ею двигало и патриотическое чувство: спустя годы она говорила, что хотела развивать новую страну, а Швейцария и сама без нее справится.
И все, действительно, долгое время было хорошо: в 1929 году Штерн стала директором Института физиологии АН СССР, который создала сама, собрав команду сильных ученых. Да, она всегда была слишком «иностранной» — ярко одевалась, говорила с акцентом, чем раздражала коллег и начальство. Но она была помешана на науке и жила на работе, а это всегда дает результаты, с которыми сложно спорить. При этом ученая была убежденной сторонницей советской власти, часто говорила лозунгами и подчеркивала преимущества СССР перед Западом (очень любила слово «товарищ»). Так что «иностранность» до поры до времени прощали. Тем более, накануне войны, в 1939 году, Штерн стала первой женщиной — действительным членом АН СССР, а затем применяла вместе с военными хирургами свой уникальный метод лечения травматического шока: ездила на фронт, отдавала всю себя работе. Награды не заставили себя ждать: Лина получила Сталинскую премию.
Но после войны времена изменились, и даже великой труженице и гениальной ученой не простили «космополитизм», а главное, еврейское происхождение. То, что когда-то в Российской империи мешало Лине Штерн пойти учиться, теперь мешало ей работать. Она была членом президиума Еврейского антифашистского комитета, который в один момент ликвидировали. Ее институт внезапно закрыли. А в 1948 году ее коллеги-ученые собрались за заседании под названием «Критика научной концепции академика Л.С. Штерн». Основным обвинением был «космополитизм и низкопоклонство перед Западом». Штерн сопротивлялась и доказывала свою невиновность. Но ничего не помогло: в 1949 году Лину Штерн арестовали. Ей было 74 года.
Вчерашнего академика держали в одиночной камере, а на допросах называли сионисткой и «старой проституткой». А дальше в течение нескольких лет уже пожилую женщину провели через все круги ада: пока шло следствие, ее пытали, возили из Лубянки в Лефортово, морили голодом. Но Штерн вела себя стоически, писала из тюрьмы: «Я не хочу умирать и сегодня потому, что я не все еще сделала для науки, что должна сделать». И не умерла: несмотря на то, что статья была расстрельной, имя Штерн почему-то вычеркнули из финального списка. Вместо казни отправили на пять лет в Казахстан. В 79-летнем возрасте Штерн вернулась в Москву, в свою разгромленную квартиру и жизнь, но не сдалась. После смерти Сталина и своей реабилитации (спустя шесть лет «выяснилось», что она была не виновата) она стала руководить небольшой лабораторией в Институте биофизики Академии наук. Лина Штерн, поразительной мощи женщина, дожила до 90 лет и работала до последних дней.
Успела, наверное, сделать для науки все, что планировала.
Отдельная история — про вернувшихся в СССР женщин, работавших в сфере психологии и психоанализа. Вот как описывал ситуацию в своей книге «Эрос невозможного» Александр Эткинд: «С начала 1910 и вплоть до 1930-х годов психоанализ был одной из важных составляющих русской интеллектуальной жизни. В многоцветной мозаике быстро развивавшейся культуры необычные идеи Зигмунда Фрейда воспринимались быстро и без того ожесточенного сопротивления, которое они встречали на Западе. В годы, предшествовавшие Первой мировой войне, психоанализ был известен в России более, чем во Франции и даже, по некоторым свидетельствам, в Германии».
Эткинд также писал, что первые русские психоаналитики «занимали престижные позиции в медицинском мире, были тесно связаны с литературными и политическими кругами, имели свой журнал, университетскую клинику, санаторий и шли к институциализации психоанализа по лучшим европейским образцам». Но далеко не все. В прошлой колонке мы подробно описали трагическую судьбу психоаналитика Сабины Шпильрейн, которая в 1923 году, признанная в европейском сообществе женщина-ученый и коллега Фрейда, отправилась в СССР. Там, в отличие от Лины Штерн (с которой они учились в Женеве в одно время и на одном факультете), ее ждали не титулы в Академии, а забвение и скорая смерть от рук нацистов где-то у расстрельной стены в Ростове-на-Дону.
Более успешно сложилась судьба другой реэмигрантки — литовки Блюмы Зейгарник (территория ее родного города Пренай входила тогда в Российскую империю). Вы наверняка слышали эту фамилию благодаря открытию, названному в ее честь: феномен Зейгарник. Этим термином обозначают удивительную особенность человеческой памяти: мы запоминаем незавершенные дела лучше, чем законченные. Блюма пришла к этому открытию, когда училась в Берлинском Университете и занималась в группе Курта Левина вместе с другими талантливыми девушками-учеными — Марией Овсянкиной и Тамарой Дембо. О том, как существовала эта группа и как Левин способствовал карьере талантливых женщин в науке, мы рассказывали здесь.
В 1930-е, когда евреям в Германии становилось все опаснее, пути молодых психологов разошлись: Дембо и Овсянкина уехали в США, где построили вполне успешные карьеры. А вот Блюма поехала в СССР. Поначалу все тоже складывается неплохо: в 1930-е она работает научным сотрудником Института высшей нервной деятельности, знакомится с Львом Выготским. Как и Штерн, Зейгарник была поглощена работой. Но окружающая реальность со временем поглотила ее жизнь: в 1940 году за шпионаж арестовали ее мужа, и Блюма осталась одна с маленькими детьми. Но не сдавалась: в годы войны она занималась вопросом восстановления психической деятельности пациентов, получивших ранение в голову.
В мирное время Блюма с трудом вернула себе должности в науке: стала старшим научным сотрудником в НИИ психиатрии. Но во время все той же борьбы с космополитизмом в 1950-е, под которую попала и Лина Штерн, Зейгарник потеряла работу. Только после смерти Сталина она смогла устроиться в МГУ, где работала всю оставшуюся жизнь. И только в 1983 году ей присудили премию ее учителя — Курта Левина.
Гадать, как сложилась бы судьба этих ученых, если бы они не вернулись в СССР, бессмысленно. Мы знаем, с какими сложностями сталкивались женщины, которые пытались стать учеными в Европе: в 1920−30-е годы насчитывалось всего несколько десятков русскоязычных женщин, занимавшихся за границей наукой. Из них признание получили лишь единицы — например, Надежда Добровольская-Завадская, которой в 1937 году вручили премию Французской Академии наук за вклад в исследования по лечению рака. С другой стороны, и образование, которое позволило бы строить научную карьеру, успели получить лишь десятки представительниц белой эмиграции.
Женщины, решившие вернуться в СССР, действительно могли получить преимущества в карьерном смысле. Но, как мы видим, они часто платили за это страшную цену, теряя близких в лагерях, оказываясь в тюрьме по нелепым обвинениям, живя в цензуре и страхе. А некоторые, как Сабина Шпильрейн, даже заплатили за свой выбор жизнью.