Караоке как предчувствие. Алексей Яблоков о песнях любви и страха Спектр
Пятница, 29 марта 2024
Сайт «Спектра» доступен в России через VPN

Караоке как предчувствие. Алексей Яблоков о песнях любви и страха

Иллюстрация Екатерина Трушина/Spektr.Press Иллюстрация Екатерина Трушина/Spektr. Press
Алексей Яблоков. Фото Марина Шаклеина

Алексей Яблоков. Фото Марина Шаклеина

Недавно на моих глазах одна девица девяти лет, отвечая на вопрос, как у нее дела, сказала: «Смотря в каком контексте». Все страшно смеялись, но ведь ни разу не смешно. Именно контекст теперь определяет бытие и сознание российского гражданина. Даже не определяет, а просто подменяет их. Что бы вы ни пытались сказать или сделать, все будет происходить в контексте, а каков он — всем понятно. 

Окончательно я в этом убедился, оказавшись под Рождество в замечательном городе Брянске. Город Брянск — это аномалия. Там ничего не происходит, но при этом постоянно что-то случается. То женщина с ребенком провалятся под асфальт. То кинотеатр падает на головы зрителям. То поставят памятник милующимся дельфинам, а позже выяснится, что оба дельфина — одного пола, ну и, в общем, надо бы от греха подальше… Сами брянчане утверждают, что в их городе никому и никогда не везет. Наверное, поэтому там так хорошо. 

Короче, был я в Брянске. Ел соленые грибы. Стрельбы не слышал. Зато слышал, как в здании администрации пел живой петух… А вечером со мной случилось караоке. Если с вами оно никогда не случалось, значит, вы еще чего-то не достигли в жизни. По крайней мере, я, посетивший караоке почти во всех городах Центральной России, точно могу сказать: все они не похожи друг на друга, как несчастливые семьи у Льва Толстого. А уж брянское караоке даже на караоке похоже не было: в милейшем, интеллигентном кафе — с книгами, сладостями, отличным кофе и пивом. Приходят туда матери с детьми, молодежь играет в какие-то потусторонние настольные игры, изредка заходят сторожа, банщики и автослесари.

И тут — караоке. Публики человек двадцать. Сперва все смущенно переглядывались. А потом начался контекст. Хрупкая девушка объявила, что сейчас споет песню из японского мультфильма, называется: «Чтобы был мир». Тут вдруг она замялась, покраснела и добавила:

— Имеется в виду «мир» как планета, не что-то другое.

И спела. Затем микрофон взял бодрый молодой человек и заказал песню Бориса Гребенщикова «Поезд в огне».

Иллюстрация Екатерина Трушина/Spektr.Press

Иллюстрация Екатерина Трушина/Spektr. Press

— Разжигать не буду, — предупредил он.

И запел: «Полковник Васин приехал на фронт со своей молодой женой…» и так далее. Строку «мы воевали сами с собой» он пропел не очень внятно, но зато триумфально прокричал слова: «Пора вернуть эту землю себе!».

После этого была исполнена народная песня «Ой то не вечер» («Там тоже про насилие, но легкое»), а также песня украинской группы, про которую исполнитель с облегчением сообщил, что там, в общем, про наркотики, поэтому все в порядке.

Ко мне тоже подходили и предлагали спеть, но я отмахивался, потому что, во-первых, наливал и пил, а во-вторых, как обычно, вместо музыки в голове толклись совершенно не своевременные мысли. Происходила удивительная штука: вместо того, чтобы демонстрировать свои лучшие качества — громко, фальшиво и с глазами навыкате — люди комментировали и объясняли свой выбор, оговаривались, чуть ли не оправдывались даже. Хотя ведь сами, по доброй воле, сели в этот огненный поезд, пришли в это кафе и взяли в руки микрофон.

Возможно, думал я, так происходит от того, что в нашем законодательстве все еще остались крупные пробелы, связанные с музыкой и публичным пением. Не разрешается, например, громко петь по ночам. Но в то же время почему-то разрешается петь в минорных тональностях. Хотя дураку ясно, что минор — вражеский лад, разрушающий нравственные ценности, вызывающий упадок боевого духа и недоверие к завтрашнему дню. Стоило бы пересмотреть и список допустимых к употреблению музыкальных инструментов. Три дня в неделю разрешаются: гитара, ложки, корнет-а-пистон. По выходным — пианино, но только пять октав. Неплохо бы избавиться от некоторых нот — хотя бы черных. И никаких интервалов: вот этого двухголосия, трехголосия — все поют в один голос. Желательно, одну мелодию. А если кому хочется контрапунктов, пусть почитают Музыкальный кодекс Российской Федерации.

Да, есть у нас пока недоработки. Насколько лучше было поставлено дело в Древней Греции. Нормативно-правовое регулирование музыкального искусства там прямо-таки процветало. Все, что касалось исполнения песен, было четко регламентировано, причем для каждого региона страны. Доходило до смешного: в афинском войске, состоявшем из жителей разных регионов Греции, начиналась паника, когда не-афиняне начинали петь свои военные песни. Нервным афинянам казалось, что в их отряде внезапно запели враги.

Преступников заставляли громко петь позорящие их песни. Трусливым солдатам угрожали увековечить их позор в стихах, и это действовало сильнее гауптвахты. Суровой игрой на флейте смягчали пыл распоясавшихся мужчин. Даже устройство музыкальных инструментов подвергалось досмотру. Некий музыкант вздумал портить юношеский слух, употребляя для игры 11 струн вместо положенных семи. Сотрудник древнегреческой администрации, взяв в руки меч, спросил: с какой именно стороны артист желал бы лишиться лишних струн? Тот быстро все понял и вернулся в правовое поле. 

Когда же все-таки песня стала символом, знаком, манифестацией? Сидя за столиком, я наливал и пил, под вопли «Ой да мы с конем!» («Не политическая, честно», — заранее предупредил исполнитель), и уносился все глубже сквозь времена и эпохи. И тут, наконец, вспомнил удивительную книгу, которую можно было бы назвать «Горе от ума», не напиши ее американский специалист по эволюционной психологии. Книга эта о том, как человек стал человеком, чего это ему (и нам) стоило, а главное — насколько все было бессмысленно. Среди прочего, разговор в книге шел и о музыке. Автор утверждал, что самые первые песни — не что иное, как ноу-хау какого-то изобретательного самца, который отчаялся привлечь внимание самки традиционным способом.

Итак, в основе пения — безответная любовь. Два миллиона лет назад, когда мы еще не научились говорить, все песни были о любви. А сейчас все песни — про страх.

— Петь будете? — в очередной раз спросили меня.

Иллюстрация Екатерина Трушина/Spektr.Press

Иллюстрация Екатерина Трушина/Spektr. Press

Я кивнул и выпил еще. Потом взял микрофон и, поднявшись, без всякой музыки, громко запел:

— АААААААААААААААА!

Мне показалось, что стены брянского кафе обросли лианами, рухнули и ушли в зыбкую африканскую топь. В полутьме я исполнял песню доисторической человекообезьяны, первобытную мелодию Homo Habilis, который ничего не понимает и никогда не поймет, но пытается объясниться.  

«Слушайте, джунгли! — пел я. — Я не хочу бояться. Я хочу любить и быть любимым. Я хочу, чтобы мои дети были рядом и никогда не взрослели. Чтобы родители не болели и не умирали. Чтобы слово „мир“ означало „мир“, а не „дуршлаг“ и не „примат духовного над материальным“. Чтобы мои друзья — самцы и самки, оказавшиеся кто где — вернулись, и мне было бы не так холодно и одиноко. Я хочу все увидеть и везде побывать. Да, джунгли, я обезьяна, я все время роняю камни и плоховато держу палку, но это не значит, что я недостоин любви».

Тут у меня отобрали микрофон. Посетители хихикали. Кто-то иронически похлопал. Я сел на место и выпил. А потом еще. Через полчаса я уже фальшиво орал вместе с остальными про районы-кварталы-жилые массивы — орал, позабыв обо всем, зато строго в рамках контекста.